С самого утра передо мной — все знакомые мне Глюксманны. Они уводят меня в, казалось бы, давно забытые уголки моей памяти.
Совсем еще молодой человек, выступающий перед группкой из десяти рабочих и студентов. Все происходит в Париже в 1969 или 1970 году, в квартире, которую предоставил «прогрессивный товарищ» для этой «тайной» встречи ячейки «Левых пролетариев».
Глюксманн — стратег и тактик, который на моих глазах врывается в Лицей Людовика Великого, стирает с доски древнегреческий и совершенно серьезно, через нас, лицеистов, передает рекомендации вьетнамскому генералу Зяпу.
Глюксманн тех славных времен, когда еще верилось, что кухарка правее людоеда, и что народ видит истину.
Глюксманн, который наводил страх на Раймона Арона своим знанием Клаузевица, совершенным и исчерпывающим, но нацеленным на то, чтобы изменить мир. Мне вспоминается 1978 год и обед в напоминающем вагон ресторанчике на улице Дракона. Там один обходительный пожилой господин был охвачен тем же священным ужасом, что и Андре Жид во время первой встречи с Бернаром Лазаром, пониманием, что есть нечто стоящее выше литературы.
Глюксманн, который поразил Мишеля Фуко точной интерпретацией его аксиомы о том, что в начале всего стоит не власть, а дух сопротивления. Или другой обед, когда Андре прямо на его глазах примирил Сартра с Солженицыным, дух французского Сопротивления и узников ГУЛАГа. Он тогда набросал прямо за столом план статьи о «Властителях мысли», которую впоследствии назвал «Великий гнев вещей» и отдал в тогдашний le Nouvel Observateur.
Глюксманн, потерявший веру в революцию, но сохранивший прежний гнев, который был для него второй натурой, придавал каждому его слову тон обличительной анафемы.
Глюксманн — разгневанный стратег. Одно шло рука об руку с другим, словно поток от сердца к мозгу и наоборот. Я вновь вижу, как в мае 1977 года мы идем по улице Коньяк в Париже к студии Бернара Пиво. Там были наш редактор Франсуаза Верни и выбившийся из сил Морис Клавель. Я убежден, что именно тогда ему в голову пришла знаменитая фраза, которая облетела весь мир и подняла мятежные ветры в спокойном море литературы: «Трибуны общей программы пусты».
Глюксманн, верный своим родителям-мигрантам, которые пересекли охваченную пламенем и опустошенную нацистами Европу. Мне кажется, что в этом была главная линия всей его жизни.
Глюксманн — непреклонный борец за права униженных, причем без намека на самодовольство, которое так отталкивало его в сильных и знающих. В нем не было ни грама популизма, а лишь искренняя поддержка маленького человека, в котором, по его словам, сокрыто истинное величие.
О некоторых писателях говорят, что они создали клише. Он же, как мне показалось тогда, в 1995 году, создал целый народ: ведь кто тогда, кроме читателей Толстого, слышал о чеченцах и том аду, в котором они вновь оказались, и где ему довелось побывать? Была у него причудливая привычка благодарить за слово «чеченец» в статье и отправлять телеграммы, если я цитировал Солженицына…
Я новь вижу его в амфитеатре в Мехико, где он рассказывает толпе все еще поддерживающих Кастро студентов, что Фиделя нужно поменять на Пиночета. Толпа рычит. В него летят оскорбления и кое-что потяжелее. Тогда он предлагает устроить «совет» с равным правом голоса у нас и у них. В первых рядах стоит его жена Фанфан, которая то ли внимает ему, то ли что-то нашептывает.
Я слышу насмешников, которые говорят, что он уделяет слишком много внимания чеченцам, боснийцам, ливийцам, украинцам, грузинам и прочим несчастным. Я вижу, как он с грустью и замешательством смотрит на людей, которые считают, что мир вертится вокруг наших региональных выборов, оказавшегося под угрозой французского самосознания или сведенного к границам галльской провинции космоса.
Глюксманн, который был прав, и которому доводилось ошибаться, причем с неменьшей горячностью и верой в истинность своих убеждений. Главное его отличие от других, от многих других было в том, что он всегда шел до конца в своей мысли, верил в необходимость продуманной и осознанной ошибки. Мне вспоминается наша беседа в январе 2007 года, когда он сообщил мне, что решил поддержать Саркози. И наш разговор несколько лет спустя, когда произошедшее с цыганами и другими меньшинствами заставило его изменить свое мнение.
Глюксманн, которого никакие неудачи и предполагаемые истины так называемых экспертов не заставили отказаться от главной борьбы. У меня перед глазами — великолепные строки, которые он передал мне год назад, когда мы вместе думали поехать на Майдан: «Меня зовут Андре Глюксманн. Говорят, я философ. Только болезнь не дает мне быть с вами. Но я дал вам лучшее, что у меня есть, моего сына Рафаэля. Он был с вами на баррикадах и сейчас пойдет вместе с вами по невероятному пути к независимости, свободе и демократии».
Передо мной — его трогательные фотографии с только что вышедшим из путинского ГУЛАГа Михаилом Ходорковским. Я не видел его уже давно. Он выглядел хрупким и немного грустным, передвигался маленькими шажками, почти не выходил из дома. Но он сохранил в себе тот же мятежный дух, прежний холодный гнев на новых «москвитёров» из европейских правых, вызываемое ими в нас чувство стыда.
Глюксманн, с которым нам доводилось ссориться, хотя, как говорили наши наставники, это была лишь другая сторона жизни.
Глюксманн, который первым осуждал тех, кто был похож на того, кем он сам был в прошлом. Но действительно ли он изменился? Быть может, такое поведение было лишь способом сохранить верность себе?
Даже не знаю, что из этого трогает меня больше всего.
Когда человек умирает, никогда не знаешь, что от него бесследно исчезнет, а что останется и сделает его главным вашим современником