Живя в Британии двадцать первого века, я часто испытывал чувство отчуждения и ощущал крах традиционных устоев.
Когда я родился, Джон Мейджор пытался взывать к исчезнувшему прошлому, рассказывая о «длинных тенях на сельских полях» и о «старых девах, спешащих на велосипедах через утренний туман к святому причастию».
Что касается моего поколения, то у него были очень слабые представления о нашей когда-то великой национальной религии. Англиканская церковь стала бледной тенью своего величественного прошлого, и от нее остались лишь живописные и пустые здания, украшающие наши улицы и бульвары. Мы замечали эту тень, когда входили в холодный и гулкий храм в праздник урожая и пели бодрые современные псалмы, которые, по мнению церковных бюрократов, должны были нам нравиться.
Отчуждение — это одно, а вот яростное отречение от традиций, с которым я столкнулся в университете, — совсем другое. Я надеялся, что духовная пустота общества есть результат невежества, и что вузы, особенно древний, почтенный, готический Оксфорд, сохранили благородное наследие моей страны, о котором у меня было очень слабое представление. Изучение философии обеспечило некую связь с интеллектуальным наследием, но любой человек, хотя бы немного интересующийся общественной жизнью, не мог игнорировать движения за «социальную справедливость», активно действовавшие в студенческой среде.
Казалось, у всех этих движений независимо от их целей (освобождение женщин, права ЛГБТ, свободы этнических меньшинств) одинаковое представление о человеке как о лишенном корней, изменчивом сгустке белка, состоящем из одних желаний. Эти движения с каждым годом набирали силу. Аполитичные прежде пространства деформировались и искажались из-за необходимости удовлетворять одно требование за другим. Университетская культура, когда-то насквозь пропитанная дерзким ребячеством английских частных школ, теперь приспосабливалась к стерильной, немного напускной инклюзивности энтузиастов прогресса.
Прожив в такой атмосфере три года, я во всем разочаровался и почувствовал отчуждение. Мне нужна была цель. Занятия философией обострили мою любознательность, но не ликвидировали существовавшую вокруг меня бессмысленность. Мои сверстники-утописты нашли цель и смысл в борьбе против расизма и гомофобии, но их презрение к Англии вызывало во мне отвращение. Я избрал иной путь и отправился на поиски Всевышнего.
Но попадая в храмы и слушая проповеди, я не получал искомого обновления. Христианские голоса звучали слишком мило, приятно и соглашательски. Мне хотелось чего-то более сильного, чего-то такого, что не станет искать компромисса с секуляризмом. И я нашел все это в исламе.
Первая часть исламской шахады, или свидетельства о вере, звучит так: «Свидетельствую, что нет иного Бога, кроме Аллаха». Это бескомпромиссное заявление чистого монотеизма. Ислам ставит единого Бога в центр авансцены. На явную и господствующую высоту. Философия убедила меня, что Бог есть интеллектуальная и нравственная необходимость. Я не знал, можно ли строго доказать его существование, но я видел бесчестность и интеллектуальную казуистику, которую требует атеизм от своих последователей. Без абсолютного и находящегося вне пределов понимания Всевышнего я не видел пути к объективной нравственности, к цели и порядку в космосе, которые могут преодолеть быстротечность этого мира. Я сомневался, что мы сможем обосновать даже постоянные причинно-следственные связи в нашем земном мире без постоянно действующего Создателя, который выступает гарантом этих законов мироздания. Если я верю в Бога, то Бог должен обладать непосредственным, безраздельным и решающим всемогуществом, которому я смогу с готовностью и желанием повиноваться.
Мои проблемы с христианством возникли из-за контраста между абстрактной божественной природой, отвечающей на такие вопросы, и очень человечным величием Иисуса (мир ему). Безусловно, Бог, если это Бог, должен быть доступной пониманию сущностью, но при этом абсолютно отличающейся от своего создания. Если его отличие от нас, смертных, вызывает сомнения, то он не тот безграничный Творец, которого я искал. Как его непостижимая сущность может быть идентична Спасителю во плоти, которого изображают в церкви, — вполне плотскому Богочеловеку с кровавыми шрамами? Тайна Троицы казалась мне темным стеклом, за которым величие Бога тускнеет, а не объясняется. Вместо того, чтобы бесконечно гадать, я встал на сторону простоты и подтвердил исламский догмат о единственности и единстве Аллаха.
Итак, с первой шахадой все ясно. Вторая объявляет Мохаммеда посланником Аллаха. Это вопрос Писания. В утверждении Корана о том, что он является прямой речью Бога, ислам снова кажется проще и убедительнее. Один Бог, одно последнее Послание.
Богослов Клайв Стейплз Льюис утверждал, что человек, претендующий на звание Бога, — либо безумец, либо лжец, либо истинный Господь. Точно так же, если человек называет себя посланником Аллаха, то он — либо сумасшедший, либо нечестный, либо именно тот, кем себя называет. Читая историю, я рассудил, что Мухаммад (мир ему) не может быть первым и вторым. Факты из его жизни и проповеднической деятельности показывают его как честного и в полной мере здравомыслящего человека. Мне было очень просто избежать трилеммы Льюиса, так как мусульмане просто не верят, что Иисус (мир ему) когда-либо объявлял себя Всевышним. Скорее, мы считаем его одним из пророков, какими были Моисей, Авраам и Исаак (мир им всем). И последний кусочек этой головоломки встал на место, когда я узнал о долгом процессе редактирования и перекомпоновки книг Священного Писания, которое в конце концов и стало канонической Библией. Это вполне соответствует исламскому повествованию о неких ранних Писаниях, которых хотя и были истинными, не сохранились в чистоте и неприкосновенности. И только Коран стал объединением и подтверждением того, что Библия за долгий период своего формирования просто пыталась собрать.
Когда человек думает, у любого из его мыслительных процессов есть свои мотивы. При иных обстоятельствах я мог бы прийти и к другим выводам. Но свои поиски Господа я начал из-за того, что мне было неуютно в Англии 2010-х годов. Страна, где я родился, рос, учился, формирует представление об исламе как о чуждой, странной и отсталой религии, как о полной противоположности всей нашей цивилизации. Изучая историю, я узнал, что Запад как явление возник в том числе и через противопоставление себя исламу. Это было самое трудное: открыть свое сердце для исламских истин и прекратить видеть в этой религии дестабилизирующую силу, чуждую любимой мною традиции.
Но происходившее вокруг меня облегчило эту задачу. Как-то раз у нас в университете запустили кампанию под названием «Почему моя учебная программа белая?» Ее смысл состоял в том, что в британских университетах нельзя изучать британских авторов, так как из-за этого у культурных меньшинств может возникнуть впечатление, что они незваные гости. Иными словами, надо было положить конец «ориентализму», который видит в образе жизни и мышлении восточных народов нечто чуждое. Услышав об этой кампании, я понял, что единственный способ создать мир без «чужих» — отказаться от собственного «я», от своего исторического самосознания.
Мои консервативные друзья-христиане возражали против такого принижения Запада, однако я видел в этой кампании более глубокую цель. Реальная ее цель состояла в том, чтобы ликвидировать наше собственное «я», лишить всех нас дома, страны и религии. К тому времени я впитал в себя достаточно остатков того, что философ Чарльз Тейлор называет британским синтезом, то есть сплавом следующих элементов: «британскости», христианства, а также свободы в сочетании с ограничением сексуальных позывов. Во мне было достаточно британского синтеза, чтобы увидеть в этих потерях настоящую катастрофу. Таким образом, мой путь к исламу начался не с отторжения западной традиции и наследия, а с сильного желания защитить на Западе все то, что еще совместимо с религиозной истиной. Я надеялся, что веру можно примирить с любовью к семье и флагу.
Безусловно, ислам, как и все универсальные религии, питает отвращение к фанатичному, ура-патриотическому национализму и этноцентризму. Но он с уважением относится к более глубоким патриотическим чувствам, которые берут начало с любви к своему дому. Я понял это, прочитав работу Роджера Скрутона «Англия. Элегия». Английская культура и институты, утверждает Скрутон, основаны на прочной связи с географической спецификой, что проявляется в таких формах, как горизонтальная архитектура английских церковных зданий. Она утверждает магическую притягательность земли, а не головокружительное (и тщетное) устремление ввысь. Я с радостью обнаружил, что ислам высоко ценит такую органическую связь с местом, а патриотическую привязанность к государству считает порочной лояльностью. Коран отвергает национал-шовинизм, однако признает, что человечество поделено на «страны и племена», к которым мы испытываем естественную близость и теплые чувства.
Итак, я начал понимать, что ислам в состоянии оценить положительные качества Запада. Далее я увидел возможность для взаимовыгодного обмена между этими исторически противоположными культурами. Я узнал, что исламская цивилизация многим обязана греческой философии, римскому искусству государственного управления, а в последнее время она воспользовалась и достижениями промышленной революции. Увидев в исламе средство стабильности и обновления, я сумел преодолеть все трудности, связанные с переходом в другую религию и с отказом от веры моих предков. Мои учителя и однокашники деятельно оскверняли западную традицию. А ислам давал возможность ее сохранить.
К этому времени ислам стал для меня ближе и роднее, чем христианство моей родины. Слабое, разуверившееся англиканство («почти инстинкт, почти истина», как писал Филип Ларкин) не могло помешать распространению утопического прогрессивизма в студенческих городках или противопоставить что-то холодному «мультикультурализму» Лондона. Мне нужен был антидот от гедонизма моей культуры. К тому времени, как я отправился в Северную Африку, чтобы стать свидетелем ислама как воплощенной реальности, все мои волнения и тревоги улетучились. Вскоре я уже мог прийти в состояние «повиновения Богу», оставаясь тем человеком, каким был прежде.
Я не стал менять имя, манеру одеваться, диету (правда, сейчас я жарю яичницу не с беконом, а с халяльной говядиной). Мне нравится англо-мусульманская поэзия и музыка моих единоверцев, появившаяся за последние полтора века. Меня по-прежнему до глубины души трогают пейзажи Джона Констебла, и я по-прежнему чувствую, что Шекспир глубже всех прочих писателей проник в тайные закоулки человеческой души. И самое главное, пресная глобальная потребительская монокультура рассеивается, когда я обращаюсь к единому и истинному Всевышнему. Я высоко ценю то лучшее, что дал Запад, но не вопреки своей мусульманской вере, а благодаря ей.
Я чувствую, что в моей принадлежности к исламу и к Британии нет никакого противоречия, а есть некое взаимопроникновение. Как говорит исламский богослов Умар Фарук Абдалла, ислам — это прозрачная вода чистого единобожия, окрашенная дном родной почвы, над которым она течет. Жизнь мусульманина на Западе не обрекает нас на принадлежность к арабской диаспоре. Ей не нужно наводить неудобные мосты между двумя цивилизациями. Другой ученый Тимоти Уинтер весьма красноречиво суммировал мои чувства: «Ислам щедрый и объединяющий. Он позволяет нам чествовать свою особенность, гений нашего наследия внутри, а не в противоречии с великим и прочным братством веры». Я искренне надеюсь, что вера в Бога и истина выиграют от того, что это поймут остальные.
Джейкоб Уильямс — писатель, живущий в Лондоне, Англия.